13 мая 1922. Суббота
Эти дни Юра жил в Сфаяте. Он подавал в Корпус прошение и ждал результата. Но французы постановили никого не принимать старше 18 лет. Но он имел прекрасный аттестат от командира «Алексеева», где раньше был матросом, много за него хлопотал и Папа-Коля, но ничего не удалось, сегодня получен отказ. Поэтому и весь сегодняшний день отмечен чем-то тяжелым: все-таки Юра стал у нас до некоторой степени своим человеком.
Вечер у меня сегодня пропал: ходила гулять с Колей Завалишиным. Завтра уговорилась с ним встать в шесть часов и играть в теннис. Сейчас начало двенадцатого, но придется ложиться, чтобы рано встать. А я за последнее время привыкла по вечерам заниматься и гулять одной, когда уже все спят. И мне обидно, что расстраивается установленный порядок, и хочется урегулировать его. Но только я на себя мало надеюсь. Грубое животное желание подремать может легко искалечить человека. Днем-то сознаешь, что это животное занятие, а вечером или рано утром невольно думаешь: «А черт с ним, с благородством, да с борьбой, да порядком и с хорошими намерениями. Какое блаженство выспаться!»
14 мая 1922. Воскресенье
Как раз те слова, которыми я закончила вчерашнюю запись, вертятся у меня на уме. Пусть это «животно», но как-никак, а я вчера легла в первом часу, встала около 7, а сейчас 12½.
Вечер опять пришлось провести у Завалишиных. Коля опять меня вытащил. Мы с ним долго гуляли по шоссе. Задумали издавать тайно сатирический журнал. Он хорошо рисует карикатуры, а я могу внести какие-нибудь едкие замечания на сфаятцев. Интересно бы развить эту мысль. Только боюсь, что я плохой сатирик: в душе много иронии, да на словах не выходит.
15 мая 1922. Понедельник
Сегодня я пришла к заключению, что я очень довольна тем образом жизни, который веду, и очень грустно, если меня выбивают из колеи. Мне очень нравится жить так далеко от всех, хотя и у всех на виду, ни с кем не знакомиться и постоянно рыться в своей душе. Зачем мне всякие знакомства и развлечения? Я дикарка, я застенчива, может быть, и горда; и мне мой внутренний мир дороже. В этом много эгоизма. В самом деле, я только и пишу о себе, ни одного чужого имени; хотя я думаю о других больше, чем о себе. Но в самоанализе и в упорной работе исключительно над собой я не вижу ничего дурного. «Нельзя браться грязными руками за святое дело!» — как верно сказал Деникин; в самом деле, нельзя жить и бороться за человечество, не победив прежде самого себя. Эти слова на всю жизнь будут мне маяками. Только боюсь, что в работе над собой пройдет вся жизнь, невольно сделаешься эгоисткой. А я больше всего боюсь в будущем бесполезной, пустой и ненужной жизни. Боюсь!
16 мая 1922. Вторник
Мне что-то нездоровится. Потому ложусь спать. Сейчас 10 ½, и мне не хочется выбиваться из колеи, но до первого часа я не досижу. Что-то плохо соображаю. Не хочется ложиться спать, не о чем больше думать, все уже кончилось. Думать, мечтать не о чем, это мучительное чувство. Я еще не отвыкла мечтать, хотя и мечты мои строго реальны. Но голова болит, надо лечь.
17 мая 1922. Среда
Ничего не нахожу в себе нового, свежего, оригинального, ничего. А жизнь так широка, гораздо шире моих понятий.
18 мая 1922. Четверг
Сегодня были мои именины. День ушел на всякие там растирания желтков, да бегания в кооператив. Вечером кое-кто пришел; было, конечно, натянуто, и скучно. Интересно было только в конце, когда остались только Завалишины. Маруся много рассказывала о французской жизни,[213] об устройстве семьи и т. д. Многое мне в корне противно, но и возразить-то нечего, все это стоит за моим умственным горизонтом. Эта громада, эта разносторонность жизни раздавила меня. Столько возникло новых, еще не затронутых вопросов, столько открылось новых областей, я даже совсем растерялась. Для меня не было сложных вопросов. Я из всего извлекала одну только суть, деталей для меня не существовало. Жизнь мне казалась длинной и узкой дорогой, впереди стоял только один вопрос — ее цель. Только теперь я представила себе всю ее сложность. Стараюсь опять все объяснить — коротко и просто. Но меня испугала такая сложность.
Рока, управляющего судьбой человека, нет, — это я уже давно опровергла; но я упустила из виду еще одно обстоятельство — закон, мировой закон. Мне казалось, что судьба человека в его руках; рока нет, но есть закон. Этот закон, напр<имер>, мешает женщине сделаться человеком. Французы так прямо и говорят, что женщине образования не нужно, она должна знать только хозяйство. По-моему, это отсталый взгляд. Но это ужасно! Ведь это судьба рабыни, полное обезличивание своего «я», это длинные года чинки белья, стирки пеленок, няньчания детей и ничего больше. Неужели же женщина не может устроить свою жизнь по-своему и, наравне с мужчиной, бороться и приносить пользу государству и всему человечеству? Или же это человечество настолько велико и могуче, что требует отречения от самого себя и кропотливой мелкой работы?
19 мая 1922. Пятница
Я что-то расхварываюсь. Сегодня ничего не ела, кроме двух голубцов, да куска сладкого пирога. Слабость, головокружение, хочется положить голову. Сдерживаю свое слово, пишу общий отзыв за целый день. Много свободного времени, но равно ничего не сделано.
20 мая 1922. Суббота
Сегодня я увлекаюсь романом Толстого «Воскресение». Для меня еще шире раскрылись рамки умственной жизни. В тонких психологических описаниях отношений Нехлюдова к Катюше, в столь страстном увлечении бессознательном мне послышалась едва уловимая повесть о самой себе. Я гоню от себя эту мысль, я сознаю, что это безрассудно, глупо, даже унизительно; но бывают секунды, когда я смотрю, смотрю и мне хочется узнать его (М. А. Китицына. — И.Н.) поближе; быть около него и слушать его (а он хорошо говорит). Я знаю, что он скучает; быть может, нуждается в теплом участии, в нравственной поддержке, в ласковом слове; он, хоть и закоренелый холостяк и солдафон, но и он нуждается в этом. Но это только секунды. Какое может быть у меня чувство к этому человеку, кроме, разве, уважения? Любви тут никакой не может быть. Пора сознаться, что моя прежняя «любовь» (А. В. Колчак. — И.Н.) была совсем не любовь. Так нельзя любить человека. А если я много пережила и перемучилась из-за него, даже мучаюсь и теперь, когда речь заходит о нем, то это делает меня как бы «мученицей за идею»: пока идея только в уме или на словах, то она пуста, но когда за нее страдаешь, то она получает иную окраску. Так было у Герцена. Такую же окраску получило увлечение этой, несомненно, большой личностью. Здесь иное дело. Но я не хочу предаваться этому чувству, да потом это — глупость. И его нельзя любить по-настоящему. Все это ерунда, это только минуты. Настоящей любви у меня не было. Я от того эпизода не отрекаюсь: я люблю Колчака, но люблю его как героя, как твердого защитника светлой идеи; так, как, быть может, теперь люблю Врангеля, хотя и павшего и, быть может, даже преступного.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});